Вселенная Музыки. Махан представляет.

Юрий Николаевич Чугунов.
Литературные произведения.

Без фонограммы
 
  

 

Оптимистическая трагедия

 

В детстве я мечтал стать: Тарзаном, человеком-амфибией, изобретателем, астрономом, клоуном, акробатом-прыгуном, художником, пианистом, трубачом, саксофонистом, и, наконец, композитором.

Каждую очередную мечту я пробовал воплощать в жизнь с большим или меньшим успехом. Подолгу на каждой из них, правда, не засиживался. Так, Тарзаном я побыл лишь один летний сезон, когда увлечение этим фильмом достигло поистине глобальных размеров в масштабе всей страны. Я даже зачастил в зоопарк, дабы лучше понять секрет фантастических прыжков разных мартышек и шимпанзе. От этого увлечения у меня надолго осталась привычка висеть на суку или перекладины на четырех пальцах – без большого, как цепляются приматы.

Человек-амфибия, естественно, возник на моем горизонте благодаря великолепной фантастической повести Беляева. Разумеется, в этот период я предпочитал плавать, в основном, под водой.

Идея стать изобретателем внезапно пришла ко мне во время школьного урока. Я по привычке рисовал что-то на тетрадном листке и вдруг самостоятельно «допер» до принципа устройства парового двигателя. Этим «открытием» гордился долго. А «изобретал» я в то время почему-то вездеход.

Астрономия захватила меня после посещения планетария. Я стал брать в библиотеке и покупать исключительно книги по астрономии. Волновали они меня чрезвычайно, хотя я многое  в них не понимал.

Потом пошел «цирковой период» - безумное увлечение клоунами и акробатами-прыгунами. Все акробатические и клоунские династии я в то время знал наизусть. Эта мечта получила даже некоторое развитие, выразившееся в запись в акробатическую секцию. Перелом руки, правда, быстро положил конец этим мечтам.

Потом пошла пора погружения в живопись. Я не вылезал из «Третьяковки» и мазюкал пейзажи и портреты на фанере. Это увлечение продолжалось года два и исчезло, казалось, бесследно. Однако вернулось таинственным образом на старости лет и приняло довольно бурные формы (в смысле количества испорченного холста).

Наконец, пошла полоса музыкальных увлечений. Музыка до поры до времени спала во мне, хотя отец – музыкант начал заниматься со мной фортепиано с шести лет. Я даже поступил в музыкальную школу, в знаменитую «Мерзляковку», на фортепиано и проучился в ней год. Но, видимо, педагогическая система того времени не совпадала с моим психическим устройством – через год из школы пришлось меня забрать. Но через несколько лет, уже после смерти отца, пианино потянуло к себе, и я стал все чаще и чаще пытаться подбирать на слух разные легкие эстрадные пьески и читать с листа. Шопен был на первом месте. За ним шел Бетховен.

Но, еще больше меня влекли духовые инструменты: саксофон, кларнет, труба. Увлечение духовыми началось после знакомства с джазом, который впечатался в мою душу на всю жизнь. Саксофон, кларнет, труба, – эти инструменты буквально завораживали.  Призрак саксофона начал приобретать реальные очертания, когда я взял в самодеятельном ансамбле ГУМа альт, а вскоре и баритон-саксофон. Казалось, музыкальная моя судьба определилась, но в ней явно недоставало какого-то очень важного штриха. И этот штрих не замедлил проявиться: я хочу быть композитором. И только им. А саксофон… ну что же, ведь композитор должен уметь играть на каком-нибудь инструменте по-настоящему. Пусть это будет саксофон.

И действительно, саксофон надолго застрял в моей жизни – фактически стал моей профессией на долгие годы. Не забывал я и о трубе – при первой возможности брал в какой-нибудь самодеятельности захудалую “Ленинградскую” дудку и прикладывался к ней время от времени.

А пока я нырял и барахтался в тине или пускал пузыри в ванной, воображая себя человеком-амфибией, мой будущий друг Павлик добросовестно учился в музыкальной школе на фортепианном отделении. Я метался между гобоем (даже в училище поступил, как гобоист – в ту самую “Мерзляковку”), кларнетом, саксофоном и фортепиано, Павлик спокойно окончил музыкальную школу и стал студентом все той же “Мерзляковки”. Там мы с ним и подружились.

Я, было, попытался перевестись на композиторское отделение с дирижерско-хорового (!) – еще один зигзаг; но мои композиторские попытки были еще в зачаточном состоянии, и ничего из этой затеи не вышло. А Павлик ровно и уверенно двигался к своей цели – консерватории.

И вот Павлик – студент композиторского факультета Консерватории, а меня жизнь стала бросать из огня да в полымя – из одного оркестра в другой; из одного плохого – в другой еще более плохой, пока, наконец, не осел я на два года уже в хорошем оркестре Юрия Сергеевича Саульского.

Там, где эстрада и джаз  -  там богема. И воспоминания-то об этом периоде у меня довольно мутные – алкоголь брал свое, да и жениться я не собирался – вокруг столько соблазнов!

Павлик же, закончив (или не закончив) консерваторию, сразу же женился и стал работать в одном музыкальном учреждении, весьма полезном для любого композитора, проще говоря, в издательстве. Наверное, не стоит даже упоминать о том, что заниматься такими глупостями, как девочки и алкоголь, Павлику даже в голову не могло придти.

Наконец, к тридцати годам, одному знакомому молодому композитору, а именно Володе Пальчуну, удалось втемяшить в мою бедовую голову, что надо поступать в консерваторию. Он стал убеждать меня в этом, прослушав мою первую сонату. В консерваторию я не попал по разгильдяйству (подготовка в нее чередовалась с запоями), а в Институт им. Гнесиных через год поступил.

Став великовозрастным студентом, я несколько поубавил свою прыть по части алкоголя и даже женился. Но старая эстрадно-джазовая закваска брала свое, и я лишь чудом окончил это заведение, ухитрившись перед самым дипломным экзаменом потерять по пьяной лавочке партитуру симфонии – дипломную работу. Но партитура нашлась, была сыграна, и я был отпущен на волю с дипломом, где было каллиграфически выведено: специальность – композитор, преподаватель музыкально-теоретических дисциплин.

Став “свободным художником”, я снова погрузился в богемную среду джазменов, хотя и последовал своему прямому назначению -  стал педагогом эстрадно-джазового отделения Гнесинского училища. В институте я пять лет не слишком успешно пытался подстроиться под чуждую мне среду композиторов-академистов, и вымучивал из себя разные квартеты и кантаты. Мне это не очень удавалось, и я, плюнув на академизм, стал без зазрения совести скрещивать джаз с академическими формами, что удавалось гораздо лучше. Но полного “кайфа” все же не было – довлел страх: так можно, а так уже нельзя. Хорошего результата мне удалось достигнуть в ряде пьес для симфо-джаза и в нескольких десятках песен и романсов – в них сплав джаза и камерно-симфонической музыки был естественным.

В это время Павлик вовсю печатался и регулярно исполнялся на престижных площадках Москвы: от Дома композиторов до Большого зала консерватории. Он давно нашел свой стиль и разрабатывал свою жилу усердно и плодотворно. Тяготея к Ново-Венской школе, он нашел в додекафонии какой-то свой, им изобретенный принцип. Однажды, разоткровенничавшись, показал мне старую, затертую до лохматости нотную тетрадку. Оказывается, в ней были многочисленный комбинации одной серии, которую он использует в своих сочинениях вот уже чуть ли не четверть века. Это произвело на меня такое сильное впечатление, что я тут же отказался от мысли продолжать поиски в додекафонном стиле – мною к этому времени уже была написана Третья соната в свободной додекафонной манере.

К 55-ти годам я понял, что “нетленку” в джазовом стиле не напишешь – я не Эллингтон, и у меня нет его оркестра. И стал лихорадочно наверстывать. Так появились: Четвертая соната для ф-но, 24 прелюдии для ф-но, Симфония “В городе звоны”, Симфониетта, несколько вокальных циклов, Увертюра “Северная песня”.

Но в “симфоническую обойму” я уже не входил – слишком поздно спохватился. Поэтому лишь два раза удостоился исполнения своей симфонической музыки в престижных Большом зале консерватории (Концерт для тенора-саксофона с оркестром) и в Зале Чайковского (Увертюра “Северная песня”). Некоторое время выручало Радио (силантьевский оркестр), где удавалось записывать свои симфо-джазовые произведения.

Хочу остановиться на одной детали. После исполнения в Союзе композиторов моей Третьей (додекафонной) сонаты на меня хлынул поток поздравлений от композиторов, которые меня раньше, что называется, не видели в упор. Что это? Все перестали воспринимать простую музыку? Признают только “совремёнку” и “непонятку” (термины Володи Данилина)?

После этого “успеха” я решил совсем завязать с додекафонией и написать очень простую, тональную, с очень легкой примесью джаза Четвертую сонату. Все возвращалось на круги своя.

Но меня все же мучил вопрос – неужели я такой тупой и невосприимчивый, что не могу постичь “прелести” авангардной музыки? Всю жизнь слушаю эту музыку, учусь в институте, разбираю партитуры, а Скрябин и Мусоргский по-прежнему остаются моими кумирами. Вот ставлю на проигрыватель Третью симфонию Шнитке. Первая часть. На органном басу, длящемся пять минут (!), происходит какая-то мышиная возня струнных. Оказывается, что это “divizi струнных, и количество самостоятельных голосов здесь достигает 66! Буквально каждый музыкант оркестра вносит свою лепту в процесс «постройки» здания симфонии”. Это я процитировал А. Ивашкина, кандидата искусствоведения, автора аннотации к данной пластинке. Да, вот Ивашкин-то уж точно досконально разбирается во всех тонкостях таких сложных вещей. 66 самостоятельных голосов строят здание симфонии, а звучит обыкновенная мышиная возня в течение почему-то целых пяти минут. Это очень длительное время в музыке – пять минут – целую симфоническую миниатюру может вместить.

Кстати, у Павлика есть произведение, где после минутного вступления струнных 12 минут играют одни ударные. Их много, и у каждого своя досконально рассчитанная и выписанная партия. Но о том, что она рассчитана, знает лишь Павлик и посвященные в его замысел музыканты. Слушатель слышит лишь хаотические всплески многочисленных барабанов, шум, длящийся 12 минут. Надо ли было так скрупулезно высчитывать партию каждого барабана, если один джазовый ударник на установке мог бы достигнуть такого же эффекта без всяких нот? Я, наверное, говорю ересь, и любой авангардист обрушился бы на меня с праведным гневом. Но я лишь передаю свои ощущения. Если Римский-Корсаков не рекомендовал надолго включать деревянные духовые, которые, по его мнению, быстро приедаются, то что же говорить о мембранофонах! Что это – назад, в джунгли?

Итак, Павлика уже играют в Европе лучшие музыканты, его хвалят корифеи, а я сижу и думаю: что же мне писать. И как?! Может быть, лет через пять, если доживу, снизойдет на меня озарение, и польются из под моего пера волшебные звуки… А может быть, изобрету какую-нибудь новую технику и буду писать только в ней. Вот тогда то авангардисты начнут со мной здороваться. Впрочем: "А надо?", - как говорила одна моя знакомая девушка, которую я склонял к определенным действиям…

Одно утешает: мои немудреные опусы нравятся профессиональным музыкантам и простым смертным, чьим мнением я дорожу. И еще радует, что музыка у меня рождается не за письменным столом с помощью счетной машины, а за инструментом или во время прогулки по полю или в лесу.

А я до сих пор хотел бы стать человеком –амфибией, астрономом, трубачом, художником, клоуном… И, конечно же, композитором. Только таким, которого играют. Кто знает, может быть, когда-нибудь и стану, когда повзрослею.



 
В начало раздела
Вверх страницы
В начало сайта
© Махан 2006-2016
Авторские материалы, опубликованные на сайте www.vsemusic.ru («Вселенная Музыки»), не могут быть использованы в других печатных, электронных и любых прочих изданиях без согласия авторов, указания источника информации и ссылок на www.vsemusic.ru.
Рейтинг@Mail.ru     Rambler's Top100